Я познакомился с Ариадной Григорьевной Громовой в 1972 году. Честно признаюсь, к моменту знакомства я мало что знал об этой женщине, разве что натыкался на ее фамилию в издававшемся тогда двадцатипятомнике «Библиотека всемирной фантастики». Я работал в это время на Мосфильме, куда устроился осветителем после окончания службы в армии, в которую загремел из-за своих киноамбиций. А амбиций было с избытком: я мнил себя кинорежиссером, который совершит переворот в кино, превзойдет самого Феллини, – и когда мои однокашники подались в «нормальные» ВУЗы, меня понесло в Институт Кинематографии, где, как нетрудно догадаться, мне указали на дверь. Но мечту я свою не оставил, и после армии повторил попытку – такую же безуспешную. И тогда я решил поменять тактику: отправлюсь-ка я на Мосфильм – пусть возьмут кем возьмут, хоть полы подметать, – зато, мол, потом, когда я снова принесу свои документы во ВГИК, ко мне отнесутся иначе…
А зачем я об этом рассказываю. В 1972-ом Андрей Тарковский закончил снимать свой «Солярис» (умышленно пишу свой, потому что от «Соляриса» Лема то, что сделал Тарковский, всерьез отличалось), и я, естественно, приложил максимум усилий, чтобы оказаться в съемочной группе, которая работала над этим фильмом, где занимался перетаскиванием осветительных приборов, установкой светофильтров и подматыванием кабелей… Более творчески проявить себя я, разумеется, не мог, но свою посильную лепту в создание «Соляриса» все-таки внес. И когда я узнал, что еще до выхода фильма в прокат в одном из залов Мосфильма состоится просмотр «Соляриса», и на этом просмотре будут присутствовать писатели-фантасты, нет нужды объяснять, что я одним из первых пробрался в тот просмотровый зал и занял там место. (В скобках замечу, зал крохотный, человек на пятьдесят, и кто опоздал, остался за дверью.) Я не мистик, но задним числом все это видится каким-то провиденческим: с одной стороны – Тарковский, перед которым я благоговел; с другой – братья Стругацкие, книгами которых зачитывался. А по Мосфильму прошел слушок, что сам Лем может пожаловать… И хотя Лем не пожаловал, да и Тарковский на ту встречу не пришел, а братьев Стругацких представлял один лишь Аркадий, но приехали Дима Биленкин, Север Гансовский, Рафаил Нудельман и Ариадна Громова. (Перечисляю по памяти, кого-то, возможно, добавил, а кого-нибудь упустил).
А я, в силу своего кинопомешательства и невозможности что-то реально в этом направлении сделать, будучи в армии начал сочинять киносценарии, которые, как я полагал, когда-нибудь донесу до экрана. Невыносимой казалась мысль, что армейская пауза окажется бездарно потерянным временем. Но… И этих «но» в моей жизни хватало: как пишутся киносценарии, я понятия не имел, да и со словом не был на «ты». Но – какая в конце концов разница, убеждал я себя, хорошо или плохо написаны мои сценарии, в моей писанине важно другое: зафиксировать, закрепить в памяти те картины и образы, какие меня посещают. А то, думал я, вооружусь я однажды кинокамерой, и что стану снимать? Все забылось, ушло – призывай вдохновение снова.
И так стали возникать опусы, которые назвать фантастикой, тем паче научной, едва ли возможно. Да и по разряду «фэнтези» навряд ли они проходили. Это была помесь реальности с вымыслом, где действие переносилось в пространство, какого не было, нет и не будет. И где одним из героев всякий раз оказывалась музыка, иногда подспудно, не на первом плане, но изъятие которой было чревато распадом коллизии, фабулы, да и всего. Едва ли эту музыку можно было сыграть, скажем, на пианино или на каком-то другом инструменте. Тем не менее, не раз и не два мне приходилось пересекаться с людьми, которые ее исполняли. По крайней мере, пытались исполнить. Говорили: – Садись и послушай свое сочинение. – Очевидно, желая меня убедить, что разрыв между реальностью и фантазией в моих опусах не настолько велик, насколько мне представляется. Но времена были советские, во всех сферах искусства господствовал метод соцреализма, в который такого рода творчество по определению не вписывалось. И я не лелеял надежды увидеть свои опусы где-нибудь напечатанными, и по редакция не ходил. А тут вдруг такая лазейка. Писатели-фантасты, Тарковский, – ни те, ни другой к соцреализму отношения не имеют, – а что как попробовать и мне в эту лазейку протиснуться?
С таким настроением я и пошел на то обсуждение. И честно признаюсь, пережил разочарование. Все фантасты фильм дружно ругали: мол, это не Лем, от его философии ничего не осталось… Потом публика высыпала в коридор, где продолжилось все то же самое, и я собрался уйти. Какой смысл здесь оставаться? К Аркадию Стругацкому не подступиться, такое вокруг него образовалось кольцо, Дима Биленкин не сильно меня привлекал, но тут я заметил Ариадну Григорьевну, которую тоже осаждали возмущенные киношники: мол, как это фильм Тарковского плох? Это новое слово в искусстве!.. Ариадна Григорьевна отбивалась, рассказывала о том, что Лем приезжал в Москву и хотел встретиться с Тарковским, а Тарковский от него улизнул… Но какое все это имеет отношение к фильму? – подумал я, и решил сразить Ариадну Григорьевну каким-нибудь доводом, какой сразу затмит все ее возражения.
– Этот фильм будут смотреть через десять и через двадцать лет! – растолкав осаждавших Ариадну Григорьевну помощников оператора, администраторов, гримеров и прочую киношную публику, категорично заявил я.
– А Лема будут читать через сто! – отпарировала она.
– Но Тарковский сделал шедевр!
– А Лем написал гениальную книгу.
Получилась какая-то перепалка, что-то вроде пинг-понга, когда шарик гоняют туда и сюда, и никто не решается пойти ва-банк: сделать гас, закрутить шарик так, что хочешь, не хочешь гаси его тоже. Что грозило закончиться ничем, каждый останется при своем мнении. Но у меня отыскались сторонники, и они меня вынудили отбросить это ничего не сулящее перекидывание шарика туда и сюда:
– А ну-ка, скажи что-то веское!
– Ты видел, как это снималось! – посыпались совет за советом.
Но поди, так вот сразу скажи, тем более веское? И я ляпнул на ум что пришло, чему потом сам удивился:
– Там эволюция голубого, – глубокомысленно произнес я. – Голубого, которое ближе к концу фильма становится синим.
Реакция моих сторонников оказалась единодушной, они опешили и замолчали, а Ариадна Григорьевна усмехнулась, и я почувствовал себя с ней один на один, или лучше сказать, кем-то вроде гладиатора, которого вытолкали сразиться со львами. Что я сам навязался, не имело значения. И хотя Ариадна Григорьевна, конечно, не лев, но избежать позора после того, что я ляпнул, остался один только выход: – Продолжай нападать, – приказал себе я. – Кровь из носа, текстуй в том же духе. – И я натекстовал: что-то о Питере Брейгеле, о нидерландской гравюре вообще и о том, как Тарковский переносит ее на экран. Язык у меня развязался, что поощряли сторонники, толкая то в спину, то в локоть: давай, мол, давай! – и трудно сказать, до чего бы я договорился, если бы Ариадна Григорьевна не прервала мое словоизвержение неуместным, как показалось толкавшей меня кинобратии, вопросом:
– Вы что-нибудь пишите, сочиняете?
Относилось это ко мне, только ко мне, а не к толкавшим и понукавшим меня, но решать-то будут они, как бывает в бою гладиаторов: опустить палец долу, воздеть его вверх...
Не помню, на каком именно слове я остановился, но помню другое, невероятно острое чувство, что продолжать в том же духе после такого вопроса я не могу. Или предстану Ариадне Григорьевне, да и всей этой публике, в роли Вороны из басни Крылова: выпадет сыр и услышат все кар-р-р-р. И я стиснул губы, короче, заткнулся: пускай судят за это, я буду молчать...
Но не тут-то было.
– Я могу посмотреть ваши рукописи, – добила меня Ариадна Григорьевна.
И уже не Ворона, не гладиатор, мои уши стали горячими, а пол под ногами поплыл. Ото всей мое прежней бравады, как от серого козлика, остались одни лишь копытца. Какой Питер Брейгель? Какие гравюры?..
Не знал я тогда, не догадывался, что у каждого человека есть точка, прикоснуться к которой – причинить нестерпимую боль. И он, человек, этой боли боится. Но страх этот необычный, особенный: бояться-то человек боится, и все же подспудно лелеет надежду, что кто-то однажды этой точки коснется!.. Некоторые называют такое желание мазохизмом. Но на самом деле это не мазохизм, а потребность переступить через болевой порог, доказать самому себе, что я сильный, любую боль выдержу. А нет, не смогу, испугаюсь, стушуюсь – и останусь ничем, проживу жизнь бесплодным. О чем спрашивать лучше у женщин, у них это на интуитивном, а отчасти на инстинктивном уровнях, а вот у мужской половины – с интуицией и инстинктом похуже, и приходится подключать интеллект, звать на помощь духовные силы. Чего, к сожалению, очень часто и многие не делают, не зовут и не подключают. Или ограничиваются одним интеллектом, и тогда наблюдается эффект, который в беседах с Ариадной Григорьевной мы потом окрестили «эффектом биметаллической платины», когда двуединая суть человека, сочетание мысли со всеми прочими качествами, кривится в одну и не лучшею сторону. Осознание чего приходит годам к сорока, когда исправлять что-нибудь уже поздно. Есть, правда, индивиды, которым и после сорока удается исправить, но случай то редкий, не сказать исключительный. А обычно такие люди ведут себя довольно стандартно: интеллект подсказал, где у них болевая точка, и они ограждают ее, одеваются в панцирь, кольчугу, доспехи. Или разменивают себя на изобретение всевозможных уловок, как половчее вводить в заблуждение окружающих, чтобы, не дай бог, чей-нибудь палец или чей-нибудь взгляд ненароком до точки бы той не дотронулся. Объявится кто-то, кто вздумает ткнуть – ан, мимо, не вышло, промазал!.. И, наверное, мне повезло. Не встреть я Ариадну Григорьевну, скорее всего, оказался бы одним из таких вот, в кольчуге.
Но остался вопрос, которым я потом много раз задавался: почему Ариадна Григорьевна повела себя именно так? Чем ее я прельстил? Едва ли своей дурацкой бравадой? И все же она этой точки коснулась, что сделала дерзко, решительно, причинила мне боль… – и я этой боли обрадовался. Списать все на женский инстинкт и на женскую интуицию? Что я было попробовал сделать, но когда сошелся с Ариадной Григорьевной ближе, понял, что нет, тут другое. Эта женщина очень умна, невероятно умна. Так и тянет сказать: ей родиться бы надо мужчиной… Но лишь красного ради словца. Я ни в коем случае не хочу умолить в Ариадне Григорьевне ее женское начало, но было и сверх, симбиоз силы духа и мужества. О чем говорит и ее биография, которой тогда я не знал. Как не знал и еще много разных вещей. В частности, об умении Ариадны Григорьевны заглядывать в душу своему собеседнику и находить там такое, в чем он лжет сам себе, пытается скрыть от себя что-то важное, или о наличии чего не догадывается. И со мной обстояло именно так. Мне в голову не приходило, что мои киносценарии могут представлять какую-то ценность, не лишь для меня, но и для кого-то еще, и этот «еще» – писатель, и не просто писатель, а человек, открывший дорогу в литературу не двум и не трем именам. Я показывал свои опусы друзьям и знакомым, а они показывали другим людям, к чему я относился с безразличием, кто их читает и что с ними делает, и в чьи руки они попадают. Гуляют – и пусть. Никаких копирайтов, запретов. Кто их украдет? Кому нужно их красть? И даже когда приходилось выслушивать чье-нибудь мнение, за кружкой пива, во время застолья, или коротая перекур в каком-нибудь мосфильмовском павильоне, я не пускал услышанное, от порой доброхотов, дальше периферии сознания: ну, написал, ну, мне что-то сказали. Посмеялись, я что-то ответил. Несерьезно ведь все, это ж детские игры. Только когда я доберусь до кинокамеры, ситуация поменяется – но этот момент представлялся еще за горами.
А тут узнаю столько всякого, и самое главное – о существовании болевой точки, что она есть у всех, и что я не исключение. И что мой сочинительский зуд – попадет на экран мной написанное или так и останется на бумаге, – и есть эта самая точка. Что оказалось для меня откровением.
– Запишите номер моего телефона, – сказала Ариадна Григорьевна.
Но могла бы сказать что угодно: прыгай в окно, обратись, скажем, птицей, расправь крылья, лети... – я безропотно все бы исполнил.
Ни карандаша, ни бумаги в карманах я не нашел, но то и другое предложили окружавшие меня киношники.
Нет нужды объяснять, что записанный номер томился в кармане не долго. Уже на следующий день я его из кармана извлек, и в первый же перерыв, объявленный на съемочной площадке, побежал к телефону. – Как лучше представиться, назвать свое имя?.. – пока слушал гудки, прикидывал я. Но стоило на том конце провода прозвучать голосу Ариадны Григорьевны, все прикидки мои пошли прахом:
– Я буду дома после семи. Но приезжайте не с пустыми руками.
И я приехал не с пустыми, с какими-то мятыми листочками, на которых не все было отпечатано на машинке, а даже отпечатанное выглядело так, будто на этих листочках обедали, пили пиво, вино или кофе. Сгорая от стыда, я протянул их Ариадне Григорьевне:
– Я не успел подготовить… Я давал их друзьям, а они возвращают такими… Если возвращают вообще.
В ответ на что Ариадна Григорьевна одарила меня новой усмешкой, как мне показалось, с оттенком сарказма, взяла, что даю, и уселась читать.
– А вы пока оглядитесь, – сказала она. – Квартирка у меня небольшая, но вдруг попадет на глаза что занятное.
И я стал бродить по этой «квартирке», где занятного оказалось значительно больше, чем можно было предположить. Я никогда не коллекционировал книги, покупал что по случаю, но что такое коллекция представление все же имел. Брат у меня книголюб, собирал подписные издания, но у Ариадны Григорьевны это было нечто совершенно иное: все стены комнаты, в которой она работала, а сейчас уселась читать, где на крохотном столике стояла пишущая машинка, а в углу ютилась кровать, являли собою не стены, а стеллажи сплошь заставленные книгами. Один стеллаж разгораживал комнату на две половины, и на нем тоже не было свободного места. И это не были подписные издания, это были самые разные книги, причем не только на русском, но и на других языках: на польском, немецком, английском. Некоторые корешки были покрыты иероглифами, то ли китайскими, то ли японскими. Среди этих книг попадались раритеты, марксовский Достоевский, сабашниковский Брюсов, «Скорпион» с Балтрушайтисом и Сологубом. Глядя на все это, невозможно было не обалдеть.
Забегая перед, скажу, что именно в этой комнате шесть лет спустя я писал дипломную работу о русских символистах. Зачем ходить в библиотеку, заказывать книги и ждать по неделям, пока заказ твой исполнят, когда можно снять с полки прижизненные издания Велимира Хлебникова, Алексея Крученых, Андрея Белого или Алексея Ремизова?..
– А вы чай пока заварите, – не отрываясь от чтения, подала голос Ариадна Григорьевна.
Она устроилась в кресле у выхода на балкон. Дверь, ведущая на балкон, была раскрыта, и с улицы доносились какие-то странные звуки. Не скрип трамвайных колес, не клаксоны, не визг тормозов, что наложившись на созерцание книг, на их сонмище, настолько усилило без того возникший эффект нереальности происходящего, прямо по Чехову: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда», – что у меня даже голова закружилась. Куда я попала? А может, мне все это снится?
Потом я узнал, что под балконом находится зоопарк, и это целая огромная тема – рассказы Ариадны Григорьевны об обитателях этого зоопарка. Какой зверь в какой клетке сидит, когда кто рычит, кто скулит, а кто плачет.
Но в первый вечер разговор о зверье не зашел, и я отправился на кухню заваривать чай. По тесному коридорчику, изогнутому буквой «г», где на полке для шапок и шляп, и на шкафчике для обуви тоже лежали книги. И на кухне, прежде чем зажечь конфорку, с плиты пришлось снять пару томиков.
– Заварите, покрепче, пожалуйста, – напутствовала меня Ариадна Григорьевна.
И пока я заваривал чай, я почувствовал, как что-то во мне переламывается. Я грезил кино… А может быть, это ошибка? Успел я наглядеться на Мосфильме, как делаются фильмы. Да, есть там настоящие режиссеры, и операторы есть. До Тарковского мне удалось поработать с Бондарчуком, с Абрамом Роомом, Калатозовым, Аловым и Наумовым, с Роланом Быковым, Урусевским. И все-таки, по пальцам можно пересчитать настоящих художников, кого не стыдно назвать людьми искусства. Но большинство, на девяносто процентов, ходят на студию как на самую обычную работу. Занесло их в кино… А занесло бы в другое какое-то место, они точно так же б ходили. Что начальству угодно – готовы состряпать. Юбилей там какой, иль какая-то дата – бюджет только дай, и будет вам эпопея о революции, о гражданской войне, о взятии Берлина, о сталеварах и плотниках, о героях целинных полей. Слово в слово, как было сказано на последнем партийном съезде иль пленуме. И все это называется социалистическим реализмом, хотя мои самые дурацкие фантазии к реализму в сотню раз ближе. А может быть, к черту послать? Не пробьюсь я в кино, и не надо. Может быть, лучше писать… – да только писать не умею.
– А чайник-то надо подушкой накрыть, – не заметил я, как на кухне появилась Ариадна Григорьевна. – Без подушки он плохо настаивается.
– Я его на конфорку поставил.
– А это вот зря. Залил кипятком, и подушкой накрыл, – уселась за стол Ариадна Григорьевна. – Учить, видно, вас еще надо.
– Меня многому надо учить.
– А это похвально, что понимаете, – и разложила мои писульки на кухонном столе.
Я замешкался: разливать или нет?
– Плохой вышел чай, – говорю.
– Разливайте такой, какой есть. Там, на полке, варенье и сахар.
Достал я это варенье и сахар, и чай по чашкам разлил, а в душе черт-те что происходит: ерундой занимаюсь какой-то. Сейчас моя жизнь вверх тормашками перевернуться может.
И не ошибся, перевернулась.
– Прочитала, – пригубила чашку Ариадна Григорьевна.
И казалось бы, надо спросить: ну и как? – но опять как Ворона из басни.
– Плохо, – пригубила еще раз Ариадна. – Просто ужасно.
– Я так и знал, – наконец прорезался у меня голос.
– Читаю, и вижу: киношник.
– И как же вы это видите?
– А очень просто. Как казахский акын: на глаза что попалось – про то и пою. Каждую мелочь полстраницы описываете.
– Но мне важно, как на экране это будет выглядеть.
– Возможно, – не стала спорить Ариадна Григорьевна. – Возможно, и впрямь это важно. Но ваши рассказы, а это рассказы, никакие они не сценарии, без дотошности этой лишь выиграют. А то получается, что вы читателя за дурака держите, будто сам он не может представить, куда тень от дерева падает. Или женщина, что к вашему психу пришла, который в цветок превратился. В чем одета и как. Будто в такую минуту одежду разглядывают?
– Это не псих, это я превратился...
– Тем паче. Сказано: в белом, – и хватит. Тут глаголы нужны, а у вас насчитала десяток причастий. А за ними эпитеты – счет потерять.
– Плохой получился рассказ.
– А вот этого я не сказала. Рассказ-то хороший, но написан ужасно.
– Я его перепишу. Подскажите лишь, как это сделать.
– Ишь, подскажи, – снова приложилась к чашке Ариадна Григорьевна. – В соавторы, что ли, возьмете? Это только в кино сообща что-то можно. А в нашем деле все сам. А кто по подсказке… – и махнула рукой. – По подсказке лишь чай обучаю заваривать.
И я приготовился, что на этом разговор наш закончится. Пообещаю, что к другой нашей встрече, если она состоится, конечно, приведу все писульки в порядок. И с глаголами там лучше будет. Но не успел, потому что Ариадна Григорьевна разворошила листы, отодвинула две трети их в сторону, оставив десяток страниц, скрепленных канцелярскою скрепкой:
– А это, я думаю, можно издать.
– Что значит, издать?
При слове «издать» у меня все внутри содрогнулось, так сильно, что чай из чашки выплеснулся, сквозь брюки колени обжег. Но этот ожог я не сразу почувствовал, только по дороге домой о нем вспомнил.
– Сейчас сборник научной фантастики в «Молодой гвардии» готовится, – продолжила Ариадна Григорьевна. – Если, конечно, вы над этим рассказом еще поработает.
– Но это же не научная фантастика, – посмотрел я на то, что из вороха мятой бумаги выбрала Ариадна Григорьевна. – Фантазия, да, но где там наука и в чем? Я о музыке хотел написать, что с ней можно сделать и делают, превращая прекрасное в зло.
– А зачем вы мне объясняете?
– Ну как же, а вдруг вы не поняли.
И тут Ариадна Григорьевна посмотрела на меня так, что меня покоробило. Я понял, что сморозил бестактность.
– Ну, написано плохо, – залепетал я в свое оправдание. – Действия нет, и эпитетов много…
– Другого тут нет, – не дослушала меня Ариадна Григорьева. – Мысль не додумана. Хорошая мысль, а кончается все – курам на смех. Там у вас музыкальный конкурс идет, но по жестким, предписанным правилам. Шаг вправо, шаг влево – из конкурса вон. А когда все музыканты одним и тем же правилам следуют – что получиться должно? – и сама же на вопрос своей ответила. – Что они одно и то же играть начнут, под одну все сурдинку дудеть, так что сам черт не поймет, кто из них лучше, кто хуже. И тогда уж не музыка это, это трагедия, крах не вами придуманной музыки, а искусства вообще. Вам, небось, кажется, что все это плод вашего воображения, а это именно то, что с нашей литературой происходит. Да и не только литературой, а буквально со всем, куда ни взгляни.
– Вы хотите сказать, что я антисоветский рассказ написал?
– А это Главлит пусть решает. По их это части крамольные мысли выискивать. А наша задача не думать об этом, писать, как нам совесть подсказывает, и самоцензурой не заниматься, а то так талант разбазарить недолго. И если вы над рассказом еще поработаете – чем смогу помогу протолкать его в сборник.
И, боже мой, с каким чувством я ехал домой. Обругала меня, камня на камне не оставила от того, что я мыслил сценариями, и все же сказала: ты, братец, писатель… Ну, прямо так не сказала, но это «смогу помогу» – как еще понимать? И к черту Мосфильм, да гори он огнем. Я буду писать, меня станут читать.
Я доработал рассказ, он разросся, стал больше. Еще эпилог я к нему дописал. Не рассказ получился, а повесть. Что Ариадну Григорьевну ничуть не смутило:
– Грамматику я кое-где выправила. А в общем, как будто бы сносно. Отпечатай теперь, но не на своей убогой машинке, а чтобы шрифт поразборчивей был.
Но в редакции повесть отвергли, сказали: нельзя, ницшеанством, мол, пахнет, – и в сборник она не вошла. А потом и вовсе начали происходить события, все мои радужные планы развеявшие. На Ариадну Григорьевну там ополчились и вывели из состава редколлегии, той самой, которая составляла тома «Библиотеки мировой фантастики». А потом и дальше пошло, всю редакцию по фантастике разогнали. Заменили людьми не от литературы, – как Аркадий Стругацкий сказал, – а по другой больше части, специалистами доносы писать, на полставки с Лубянкой сотрудничающими.
И все-таки болевая точка, которой коснулась Ариадна Григорьевна – поболела, конечно, ох как поболела, – но я эту боль превозмог. Похерил кино, поступил в МГУ на филологический факультет, о чем не жалею нисколько. А в лице Ариадны Григорьевны обрел друга, настоящего друга, с которым непросто, конечно. Кто из нас любит, когда в чем-то его называют профаном. Когда могут сказать и отвесить такое – ну прямо кричи караул. Но в сто раз важней – в мыслях не носят чему-то учить, или что-то навязывать силой. Все постигай только сам. И в чем преуспел – подчеркнут и отметят. А где вышло не так, повторил ты кого-то, позволил перу накарябать банальность, – восклицательный знак, nota bene, вопросы, – сиди и мозгуй, как исправить, улучшить. И когда понимаешь все это, понимаешь еще и другое, что тебя не унизили вовсе, а тебе помогли, по-настоящему помогли, как истинный друг только может помочь.
Ариадна Григорьевна познакомила меня с замечательными людьми. Никогда не забуду вечеров, проведенных в обществе Аркадия Стругацкого, Рафаила Нудельмана. Присутствия при ее телефонных разговоров со Станиславом Лемом, где и мне позволялось ввернуть пару слов. Да просто сидения на кухне, за чашкой чая, который я научился заваривать, и под аккомпанемент голосов, доносящихся из клеток в зоопарке, выслушивать рассказы Ариадны Григорьевны об этих несчастных пумах, слонах, пеликанах и тиграх, которые ведь одной с нами крови. Рассказывала Ариадна Григорьевна и многое другое, и гости ее не пили чай молча, но это уже другая история.
Умерла Ариадна Григорьевна в ноябре 1981 года, а в декабре того же года я покинул СССР. Невероятно близко к сердцу она приняла мое сообщение, что я подал документы в ОВИР. И тогда в первый раз я увидел на ее глазах слезы.
– Ты же русский писатель, – сказала она.
Слово «писатель» от нее я услышал впервые. Не любила Ариадна Григорьевна никакой высокопарности. Не считала, что писатель – это профессия. «Писатель – это призвание», – говорила она.
Не мне, конечно, судить о силе моего призвания. Но в СССР мне дали понять, что ни одной моей книги, ни даже рассказа никогда не напечатают. А после нескольких малоприятных бесед с представителями организации, о какой говорил Аркадий Стругацкий, когда рассказывал о погроме, учиненном в «Молодой гвардии», я понял, что выход у меня лишь один. В противном случае я могу отправиться совсем в другие края. И тогда мне представилась пума, голос которой я слышал с балкона в квартире, заваленной книгами. Все сошлось в одной точке. И наверно, поэтому смерть Ариадны Григорьевны я воспринял тоже как точку, болевую точку, которую я не думал скрывать, но к которой на этот раз прикоснулись не руки друга, прикоснулась судьба, в отличие от Ариадны Григорьевны Громовой, не обещавшая, что хоть в чем-то придет мне на помощь. И боль от этого прикосновения осталась со мной. Смогу ли я ее превозмочь, и надо ли превозмогать? – не знаю. Я не молод давно, меня окружают дети и внуки, но на этот вопрос у меня до сих пор нет ответа.